Проктолог Лягушка страдал оптимизмом и человеколюбием. Основными симптомами были невозвращенные долги, преданные чувства и прочая мелочь, но всё равно, неприятно. Ещё больше от разящего оптимизма Лягушки страдали его сотрудники, работники одесской клинической больницы номер один, что на Мясоедовской. Но больше всех от этих нечеловеческих качеств, оптимизма и человеколюбия, страдала завотделением Елизавета Петровна. Вообще-то, Елизавета Петровна была очень даже ничего как зав, грудастая, энергичная, с копной рыжих волос, собранных в эффектный хвост, всегда томно накрашенная и в платье с глубоким разрезом. У Елизаветы Петровны при такой груди, конечно, не могло не быть много поклонников, как не могло у неё не быть и массы недостатков при таком разрезе на платье, но при всем при этом у неё была только одна истинная страсть: жареные куры с Преображенской. Там, на Преображенской, напротив сквера стоял гриль, рядом с грилем стоял мужик с животом и волосатыми руками и жарил шикарных курей, сочных и золотистых, как мечты юности, и, по мнению Елизаветы Петровны, единственных, которые умерли не зря.
Те, кому нужно было, знали об этой страсти и приносили этих курей Елизавете Петровне, ароматных, пахнущих на весь этаж и мешающих нормально работать курей. Елизавета Петровна тоже знала что и как, и часто приглашала главврача или кого нужно на “ножку” или “грудку”. Проктолога Лягушку Елизавета Петровна не приглашала никогда. “От него разит деревней,” говорила она с презрением. Сама Елизавета Петровна непомерно гордилась тем, что была родом с поселка Котовского, и была в этом по-своему права: то, что нельзя изменить, тем остается гордиться.
Лягушка действительно попал в первую клиническую больницу по распределению, сам будучи из-под Ильичевска. Здесь, на Мясоедовской, его признали хоть и невыносимо оптимистичным, человеколюбивым и молодым, но всё же перспективным врачом и даже выделили комнату в коммуналке на Ришельевской.
В коммуналке этой уже жила масса народу. Например, там жила Норушкина, пожилая учительница на пенсии, очень милая и участливая, часто угощавшая соседей своей старомодной стряпней и своими ещё более старомодными советами. Еще там жили слесарь высшего разряда по фамилии Еж и по прозвищу “Ёж твою мать” за гравитацию к нецензурному лексикону, и Петухов герой-любовник из Одесского оперного, который в юности по глупости пошел на дело, отсидел и теперь, когда напивался, орал блатные песни, хотя на трезвую голову издавал вполне приличный классический репертуар и вежливо смеялся на общей кухне хорошо поставленным смехом.
Проктолог Лягушка вписался в жизнь коммуналки на Ришельевской, угол Малой Арнаутской именно благодаря, хотя скорее вопреки своим оптимизму и человеколюбию. Он вежливо поддакивал Норушкиной, заглатывая оладьи целиком, — на работе не до еды как-то, — приносил спирт Ежу и с готовностью подпевал Петуху, правда, всегда в параллельной тональности.
Однажды, летним вечером, таким вечером, какие бывают только в Одессе, — юным, нежным, ещё не потемневшим и полным любви к томной красавице, — так вот, именно таким вечером проктолог Лягушка выскочил из дома за спичками и наткнулся на Елизавету Петровну. Та стояла перед его домом и задумчиво, можно даже сказать, завороженно смотрела на его фасад. При виде Лягушки Елизавета Петровна встрепенулась и неожиданно любезно заговорила с ним, а он вдруг как никогда мучительно и остро осознал и обвислость своих спортивных штанов, и несвежесть своей майки. Елизавета Петровна была как всегда — с хвостом, разрезом и на каблуках. Она задавала массу вопросов Лягушке, где и как он живёт, сколько соседей и какие они люди, хорошая ли у него комната; внимательно слушала, слегка прищурив утомлённые тушью глаза и смеялась, щедро тряся пышной грудью. На прощание она упрекнула его, что он никогда не заходит к ней ни на “ножку”, ни на “грудку”. Лягушка вернулся домой, покачиваясь, как трезвый матрос на твёрдой почве после долгого плавания. Он улыбался в пустоту и натыкался на предметы и только гораздо позже, уже ночью, лёжа под тощей простыней, вспомнил, что спички он так и не купил.
А Елизавета Петровна тем временем прямиком отправилась к Александровскому бульвару, где собиралась “биржа” одесских риелторов. Дело в том, что Елизавета Петровна обладала неуемной жизненной энергией, которую не в силах были погасить ни обязанности завотделением, ни страстные любовники; жизненная энергия, подпитываемая курицами-гриль с Преображенской, неугасима вообще. Поэтому Елизавета Петровна ещё и подрабатывала риелтором.
На бирже Елизавета Петровна, дрожа от нетерпения, еле дождалась Вольфа Амадеусовича, старого волка одесской недвижимости. Ему-то она и рассказала страстным и быстрым шёпотом о своей необыкновенной находке: коммуналке на Ришельевской, угол Малой Арнаутской, окна на улицу, четырех человек расселить, — пенсионерка, артист, слесарь и врач, — то есть, считай, что двух.
Вольф Амадеусович не высказал никакого интереса, так как считал, что хороший маклер интерес показывает только дома при закрытых дверях, чтоб никто не видел. Вместо этого он деловито глянул на свой Ролекс и сказал:
— Так. У меня показ на Шмидта в девять, гм… Идемте смотреть.
Перед подъездом дома на углу Ришельевской и Малой Арнаутской Вольф Амадеусович сказал: “Подождите, “ снял и аккуратно положил в карман Ролекс, спрятал в нагрудных зарослях массивную золотую цепь, ссутулился, сложил бровки домиком и взял Елизавету Петровну под локоть: “Идёмте. И учтите: говорить буду я.”
И через несколько минут на кухне коммунальной квартиры номер 4, что на углу Ришельевской и Малой Арнаутской, разыгралась типичная для мира одесской недвижимости сцена. Вольф Амадеусович скорбно складывал бровки и трагическим шёпотом спрашивал:
— Сколько?
Пенсионерка Норушкина дрожащим от собственной смелости голосом называла сумму. Вольф Амадеусович вздыхал навзрыд, возводил очи горе и совсем уже заупокойным голосом спрашивал:
— Вы когда-нибудь столько денег видели? Вы вообще представляете себе как выглядят сто тысяч наличными? За что?! — Завывал он, молитвенно складывая руки, пока Елизавета Петровна стояла, скорбно поникнув начесанной головой и сложив руки на круглом животике, как на похоронах. Еж и Петух бросали на старуху испепеляющие взгляды и только проктолог Лягушка ободряюще гладил Норушкину по серому костлявому плечику.
— За восемь квадратных метров с видом на мусорный бак? — Продолжал убиваться Вольф Амадеусович.
— На море, — лепетала Норушкина.
— На море?! — Вольф Амадеусович завывал, как привидение в полночь. — Чтоб от Вас море увидеть, нужно из Вашего окна повеситься с телескопом в руке! Ладно, — вдруг добавлял он совсем другим, примирительным тоном. — Есть клиент на Вашу квартиру. Только если хотите продать, уберите хоть, что ли! Что без этих шкорлупок, — и маклер ткнул пальцем в газетку с картофельными очистками на столе, Норушкина как раз драники затеяла. — И я не знаю, одеколоном побрызгайте, чтоб из туалета так не несло.
На улице Елизавета Петровна охнула:
— Господи, Вольф Амадеусович, да где же Вы клиента на них найдёте? Они же полоумные! Это ж полмиллиона за трущобы!
Вольф Амадеусович не отвечал: он спокойно доставал из кармана свой Ролекс и прилаживал его на загорелое запястье. Потом он расправил плечи, брови и цепь, и произнёс многозначительно:
— Елизавета Петровна, — Но вдруг передумал и просто спросил: — по чашечке кофе?
Из кофе рядом была только гостиница “Чёрное море” и они сидели в его просторном, бездушном лобби, пили безвкусный кофе, поданный с пафосом, ломтиком шоколада и стаканом ледяной воды, и Вольф Амадеусович рассказывал Елизавете Петровне о надвигающейся свадьбе своей дочери. Кофе принесла Гульмира, давно разведенная официантка, которая, справившись со своими обязанностями, теперь стояла у стойки, глазела в окно и думала о турецком капитане, который зашёл сюда, в это стеклянное лобби отеля два дня назад, пил кофе, смотрел, улыбался и пригласил в бар, а она отказалась. За окном летняя знаменитость, диджей местного радио с визглявым голосом и пышными бёдрами по имени Артём Шерахин гонял по Ришельевской на Ламборгини, совсем не рассчитанной на одесские дороги, которые, скажем честно, не рассчитаны ни на какие машины вообще. На ступенях крошечной химчистки в полуподвале стоял Яков Маркович, курил и грустно взирал на этот грязный мир. Продавщица в “Овощи Фрукты” взирала на этот же немытый мир с разочарованием, так страстно желающим быть ошибкой, так страстно желающим быть неправым, быть сверженным, быть временным, как никакая другая надежда в женщине, ибо разочарование, это надежда, повернувшаяся к вам спиной, чтобы показать Вам, что Вы ей безразличны и чтобы Вы немедленно поцеловали её в плечико, набросили шубу или, наоборот, медленно раздели.
Проктолог Лягушка тоже в это время смотрел на мир, сидя на подоконнике открытого окна коммунальной кухни, и он смотрел на него с оптимизмом и человеколюбием, иными словами, как глупец, и он единственный был прав, потому что где-то кричали дети и солнце золотило листья платанов; он закрыл глаза, прислонился к оконной раме и слушал как ворчали старушки, шептались влюбленные, гулко звучали чьи-то шаги под аркой, ведущей во двор, скрежетали краны в порту и бились волны о борт уставшего прогулочного катера; кричали чайки и где-то далеко, у горизонта, беззвучно скользил по синей глади моря белый теплоход, — Одесса лежала под солнцем.
Продолжение следует…
photo credit: horilyc <a href=»http://www.flickr.com/photos/59273372@N03/32062454471″>Мадонна</a> via <a href=»http://photopin.com»>photopin</a> <a href=»https://creativecommons.org/licenses/by-nc-nd/2.0/»>(license)</a>
Добавить комментарий