Жак (продолжение).

Моей свекрови было четыре года, года немцы вошли в Париж. Из-за её нежного возраста ей многое было непонятно и уж, конечно, взрослые с ней тогда не делились, а после войны о войне, вообще, никто не хотел говорить, поэтому что конкретно произошло, никто не знает, но в 1941 Гестапо арестовало её отца и на следующий день гестаповцы пришли к ним в дом. На глазах у неё и её старшей сестры пытали мать. «Я не помню, что они спрашивали,» вспоминает она, «я только помню как били маму.»

Когда гестаповцы уходили, французский полицейский, их сопровождавший, сосед семьи, наклонился к избитой женщине и прошептал: «За тобой придут завтра, тебе нужно бежать.»

И она бежала, той же ночью с маленьким чемоданчиком, ребенком-инвалидом и четырехлетней малышкой; без единого слова -коменданский час и патрули повсюду,-они пешком пересекли весь Париж. Я не могу себе представить, что должно произойти, чтобы мой четырехлетний ребенок безмолвно прошагал ночью через весь город. Я, с высоты своего мирного и привелигированного существования, не могу.

Они спаслись, они все выжили в ту войну, но моя свекровь в большой степени навсегда осталось той маленькой, насмерть испуганной девочкой, которой мама сунула в руки мишку, прижала палец к губам и прошептала: «Нужно идти очень тихо. Видишь луну? Нам надо до неё добраться.»

Для неё война и Холокост никогда не закончились. Иногда мне кажется, что эти воспоминания для нее острее и ярче всего, что произошло потом в её жизни, включая и то, что происходит сейчас. В какой-то мере для неё все, что произошло после Холокоста – только последствия, всего лишь последствия того огромного события, которое все после себя определило.

Поэтому, когда я поделилась с ней своими поисками Жака, она моментально дала мне дельный и чисто французский совет:

«Позвони в мэрию Бон-ля-Роланд, у них наверняка сохранились архивы.»

Мне, с моими американскими привычками, и в голову не пришло бы, что где-то есть архивы, еще не доступные Гуглу.

На следующее утро я с нетерпением слушала гудки в трубке. На четвертом гудке -о,чудо! – мне ответил жизнерадостный женский голос. Я представилась и обьяснила цель своего звонка, но не успела и произнести слова «лагерь заключения Бон-ля-Роланд», как моя собеседница меня перебила всё тем же энергичным, жизнерадостным тоном:

«Все архивы лагеря мы отдали историческому обществу на сохранение. Вам нужно поговорить с Месье Гишаром. Вот его телефон.»

Я лихорадочно нацарапала цифры в записной книжке и уточнила:

«Месье Гишар? А кто это такой?»

«Президент исторического общества «Друзья Лагеря Заключения Бон-Ля-Роланд», разумеется. Удачи!» Пропела женщина на том конце провода и повесила трубку.

Я посмотрела на телефон в недоумении. Я не знаю что и думать об организации, которая имеет в своем названии слова «друзья лагеря заключения». Друзья оперы или балета, я понимаю. Друзья замка Во-лё-Виконт, тоже. Но лагеря заключения? Я пытаюсь себе представить ход мысли, приведший к такому словосочетанию. Легендарная французская любезность? Желание затушевать неприятный момент в истории? Небрежность, Равнодушие, Черствость или, всегда стоящая в стороне даже от человеческих пороков, извечная Глупость по фамилии Неподумав?

Тем не менее, я позвонила Месье Гишару и оставила ему сообщение. Еще один тупик, решила я.

Мой телефон зазвонил на следующий же день, как раз когда я садилась в автобус. Одной ногой я лихорадочно пытаясь нащупать тормоза у коляски, чтоб она не укатилась в проход, в то же время судорожно цепляясь за спинку сиденья, пока 52-й трясся по своему маршруту. Телефон заливался вовсю. Я сняла трубку. Это был Месье Гишар.

Он выслушал мою, рассказаную вполголоса-в автобусе было людно,- и в который раз историю, и посоветовал позвонить Мадам Дюбуа, которая занимается архивами исторического общества «Друзья Лагерей Заключения Луаре», так как все архивы были переведы туда в целях централизации,- в департаменте Луаре было несколько лагерей, Бон-ля-Роланд один из них. Господи, сколько лагерей и сколько у них друзей, подумала я.

Голос у Мадам Дюбуа был приятный, с легкой хрипотцой.

«Подождите,» сказала она, « я подойду к компьютеру. Не бросайте трубку.»

Я не брошу, одними губами проговорила я. Я не могу.

«Жак. Я вижу.» Донесся голос из трубки.

«Что Вы видите, Вы видите его документ?» Я совсем забыла о своем намерении говорить по возможности без акцента и предельно спокойно.

«Я вижу его документЫ. Ваш Жак был не один.»

Мне нужно сесть, подумала я. Нет. Мне нужно лечь. Я ложусь на ковер в детской комнате, такой пушистый ковер, который верно хранит в своём ворсе молочные зубки моего сына, его Лего, винтики от его саксофона, бусинки, колечки и крошечные консервные банки из кухни дочери. А что осталось в комнате Жака в 4 утра 16 июля, когда его забрали? Наверное, он её не прибрал, как просила мама и не один раз. Хотя, скорее всего, у него и не было своей комнаты. Возможно, он делил её с родителями или с братиком и сестричкой, если они у него были.

«Он был не один? Кто был с ним?»

«Я Вам этого не могу сейчас сказать, Мадам Якубсфельд. Мне нужно войти в систему.»

«А Вы не могли бы мне переслать эти документы, Мадам Дюбуа?»

«Разумеется. Если Вы ничего не получите к концу недели, перезвоните мне, пожалуйста.»

«Разумеется. Спасибо Вам и всего Вам доброго.»

«Всего доброго.»

Чтобы понять, что фраза «Если Вы ничего не получите, перезвоните,» означает, что Вы ничего не получите, пока не перезвоните, во Франции достаточно прожить три недели. Я здесь гораздо дольше, поэтому я спокойно принимаю правила игры и жду следующей недели. Ждать не долго и не тяжело. Я занята, я кормлю и купаю, готовлю ужины и читаю книжки, я целую разбитые коленки и заплетаю косы. И я мечтаю. Я мечтаю, что когда я получу документы Жака, я поделюсь ими с сестрой и кузиной – втроем мы пытаемся воссоздать раздавленное двадцатым столетьем семейное древо. Как только у меня будут документы Жака, мы сможем через его родителей установить его связь с нашим древом. Как только у меня будут документы, я буду знать о нем больше, я буду думать о нем, я буду пытаться представить его себе. Я буду чтить его память ,огромную память маленького мальчика, которого 22 августа 1942 года посадили в вагон для скота и отправили умирать в газовые камеры Освенцима.

Паинька, я звоню Мадам Дюбуа через неделю. Мадам Дюбуа занята и со мной говорит её заместитель, Мадам Шийон. Я не возражаю, мне всё равно, я просто хочу получить эти документы Жака, они мои, я имею на них право, я имею право знать больше о себе и о нем.

Мадам Шийон очень любезна.

«Это Вас беспокоит Мадам Якубсфельд, я разговаривала на прошлой неделе с Мадам Дюбуа насчет Жака Жакобсфельда…»

«Да, я знаю.»

«Мадам Дюбуа была очень добра и нашла документы, касающиеся Жака.»

«Да, я знаю.»

Ситуация становится комичной в духе Джерома Клапки Джерома, но меня это не смущает, что-что, а чувство юмора у меня есть.

«Я попросила Мадам Дюбуа переслать мне эти документы на прошлой неделе и она попросила меня перезвонить на этой, если я их не получу.»

«Да, я знаю.»

Это уже не смешно, это на грани абсурда, но и это меня не смущает. Мне нужно только преодолеть этот абсурд и я узнаю о Жаке, я так близка! Я набираю полные легкие воздуха.

«Мадам Шийон, Вас не затруднило бы переслать мне эти документы?»

«Черт побери» держу в уме.

«Подождите, дайте мне зайти в систему.»

Я жду.  Через несколько неизмеримо долгих секунд я слышу ее голос.

«Ах, да, теперь я вижу. Жак, его мама и сестренка.»

Она не сказала «мать», она сказала «мама», maman . Меня удивительно ранит это слово. Там не было мам. Там не было солнышек, сыночков и доченек. Им отказали в этом, у них это забрали безжалостно, бессмысленно, жестоко, забрали у облитых холодной водой, в разорванной одежде перепуганных, трясущихся людей, забрали самое святое, что есть у человека: любовь матери и ребенка.

Неожиданно накатывают слезы и, пока я стараюсь их сдержать, до меня не сразу доходит, что у Жака была сестра. Я не спрашиваю, почему ее не было в списках.  Я слишком хорошо знаю что произошло в лагере после того, как увезли матерей. Ничего. Ничего не произошло. В лагере, постороенном для полутора тысячи взрослых мужчин, без всякого присмотра в течение нескольких недель остались тысячи детей, от подростков до совсем еще малышей. Еды было очень мало, когда и если её привозили, дети дрались за жидкий суп и младшим часто ничего не доставалось, они слабели день ото дня.Усли были старшие братья или сестры, те пытались о них заботиться, но старшие сами часто оставались без еды, так как, деля свою баланду с младшими, слабели и уже не могли драться за еду с более сильными детьми. В лагере началась дизентерия, дети были покрыты грязью и собственными испражнениями. Начались вши. Но и это не было самым страшным. Самым тяжелым испытанием была разлука с мамой. Многие дети впали в глубочайшую депрессию, отказываясь есть и подниматься с нар. Многие плакали непрерывно. Многие просто сидели неподвижно и ждали, когда за ними придет мама.

В лагере был небольшой изолятор для детей младше 5 лет, где можно было получить немного еды и какую-то медицинскую помощь. Но дети до пяти лет не умели читать и даже не знали, что могут туда обратиться. А сказать им было некому, так ка дети были практически брошены на произвол судьбы. Только охранники лениво обмахивались от жары.

Когда в лагере начались вши, детей побрили наголо. Это было сделано грубо, с насмешками, иногда намеренно уродуя ребенка, чтобы он стал посмешищем. Это делали охранники, рядовые французы. Наверное, у некоторых из них были семьи, были дети.

«Алло?»

Я могу себе представить, почему его сестры не было в вагоне для скота вместе с Жаком. Нет, по правде, я не могу себе представить.

«Алло? Мадам Якубсфельд?»

«Да, простите. Можно мне эти документы, на Жака, его маму и сестру?»

«Понимаете, у нас с тут маленькая проблема с Жаком. Но Вы не волнуйтесь…»

Я сейчас не мог припомнить ни одного случая, когда у французского бюрократа не было бы «маленькой проблемы» с чем-то. Дайте мне эту Вашу проблему, мысленно рычу я, я её решу.

«Какая проблема, мадам?» Я звучу предельно вежливо.

«Дело в том, что Ваш… гм, дело в том, что Жак Жакобсфельд никогда не был в лагере в Бон-ля-Роланд.»

«Как не был? Он же был отправлен в Освенцим из Бона!»

«Да, но в Бон его никогда не привозили.»

Я не сажусь. Я сразу ложусь на этот ковер в детской, этот ковер, который столько хранит. Храни и меня сейчас, думаю я, я потеряна, как все эти зубки, бусинки и консервные банки в тебе.

«Как это может быть?»

«Это только гипотеза, Мадам Якубсфельд, я её разрабатываю…Скорее всего, этот Жак был не Жакобсфельд. Я сравнила данные и похоже, что настоящая фамилия Жака – Кроксфельд. Мальчик с этой фамилией был доставлен в лагерь, его тоже звали Жак и его год рождения совпадает.»

Я молчу. Ворс ковра мягок под моим телом. Когда мы его покупали, муж разбулся и пробежался по нему, смеясь: «Смотри, дорогая, как трава! Как будто по лугу бежишь!» Мне очень тяжело не плакать сейчас. В лагере Бон-ля-Роланд дети пытались есть траву, чтобы утолить голод.

«Это была ошибка, скорее всего, понимаете, так было так много детей и очень мало чиновников. Их отправляли очень быстро. Скорее всего, чиновник не расслышал и записал неправильно.» Да, я понимаю, они торопились, дети были ослабевшие, измученные, вполне возможно, Жак говорил с еврейским акцентом, и француз-чиновник его не понял. А может, и не старался особенно понять, все знали, что этих детей отправляют на смерть.

«Вы хотите сказать, что этот мальчик, этот Жак, не Жакобсфельд?»

«Да, он не Ваш.»

Мой, беззвучно, одними губами отвечаю я. Они все мои. Все до единого.

Пару недель назад  к нам на ужин пришли друзья. Я накрыла стол: жемчужно-серая скатерть, блеск хрусталя и серебра. Друзья – муж -литературовед, жена -драматург, — были очаровательны. . Ах, какой это был ужин, какая беседа! Вся страна гудела в предверии президентских выборов и мы вместе с нею. Мы пили Шато Марго, цитировали, спорили и, смеясь, решали мировые проблемы. И я, я была первой, кто бросил в топку застольного спора этот термин – «европейская цивилизация». Я произнесла эти слова, как что-то положительное, как что-то, чем можно гордиться. Мы говорили: Гюго. Мы говорили: Шопен. Мы говорили о культуре и политике. И о сыре, конечно, это же Франция. Горячие слезы стыда катятся по моим щекам. Стыда и злости. Что же это за цивилизация такая, которая так обращается с детьми? Что же мы за люди такие, если так легко нас можно убедить ими не быть?

Я лежу на ковре. За окном шумят проезжающие машины, из парка доносятся крики детей. На мой любимый город, город, по которому разбросаны детские школы с мемориальными табличками в память об еврейских детях, погибших в ту страшную облаву, опускается вечер. Зубки, бусики, винтики от саксофона. Неловко, тыльной стороной ладони, я вытираю щеки. Всхлипываю напоследок и встаю. По дороге из комнаты спотыкаюсь об одинокий тапочек, забытый дочерью. Я беру его в руки. Маленький, мягкий, серебристый, с крошечной ромашкой на боку.

photo credit: Skipology Best Friends via photopin (license)

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход /  Изменить )

Google photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google. Выход /  Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход /  Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход /  Изменить )

Connecting to %s

Ваш собственный блог на WordPress.com. Тема: Baskerville 2, автор: Anders Noren.

Вверх ↑

%d такие блоггеры, как: